Поэт Георгий Иванов. Классик и антигерой
Доктор политических наук, доктор философии (Ph.D.), кандидат исторических наук, профессор университета Такусёку (Токио), ведущий научный сотрудник Института востоковедения РАН (Москва), член-учредитель Национального союза библиофилов (Россия)
10 ноября (нового стиля) 1894 года родился Георгий Владимирович Иванов (1894–1958), классик русской поэзии ХХ века. Окончательное и бесповоротное его признание в этом качестве состоялось тридцать лет назад, вскоре после столетия со дня рождения поэта, когда московское издательство «Согласие» выпустило трехтомник его сочинений (кому интересно – тут
https://imwerden.de/multi-volume-set-1000131-page-1 ). В Большой серии «Новой библиотеки поэта» том его «Стихотворений» вышел уже тремя изданиями, пополняясь новыми текстами (тут ссылка на Литрес ). Подготовивший его Андрей Арьев написал и биографию Иванова, выпущенную двумя изданиями (можно ознакомиться тут ). В серии «Жизнь замечательных людей» издан «литературный портрет» поэта, написанный Вадимом Крейдом, который отдал много лет изучению жизни и творчества Иванова (читать без сокращений тут ).
Но так было не всегда. Сегодня трудно поверить, что каких-то сорок лет назад Георгия Иванова в официальной истории русской литературы… просто не было. А если был – то исключительно в качестве антигероя или «мальчика для битья».
Литературная карьера Георгия Владимировича, которого до старости многие называли Жоржем, на первый взгляд, складывалась отлично. Сын отставного подполковника артиллерии и небогатого помещика Ковенской губернии, «казеннокоштный» воспитанник Второго кадетского корпуса в Петербурге, Иванов пятнадцати лет начал публиковать стихи в изданиях военно-учебных заведений… и вскоре оказался в молодежных модернистских журнальчиках, познакомившись с Сергеем Городецким, затем с Михаилом Кузминым, Александром Блоком и «всем Петербургом».
Военного человека из Иванова не вышло и выйти не могло. Вышел типичный представитель петербургской богемы предреволюционных лет – и плодовитый литератор, хотя и любивший изображать беспечного лентяя. Из многочисленных литературных групп эпохи он сблизился с эгофутуристами – полагаю, что в силу молодости, беспечности и богемного дендизма участников, хотя с главным эгофутуристом Игорем Северяниным позже публично рассорился. В семнадцать лет Георгий Иванов выпустил первый сборник стихов «Отплытие на о(стров) Цитеру. Поэзы», на который в печати откликнулись Валерий Брюсов и Николай Гумилёв. Последний убедил Жоржа бросить кадетский корпус и эгофутуристов и присоединиться к «Цеху поэтов».
История «Цеха поэтов» – самого амбициозного предприятия Гумилёва (остальные были на вторых ролях) – ныне хорошо известна (подробнее тут ). Иванов не сразу стал мастером, но сразу получил доступ на страницы цехового журнала «Гиперборей» и «Аполлона» – главного журнала русского модернизма 1910-х годов. Он стал не по годам респектабельной фигурой – не только в кругах литературно-театральной богемы, тусовавшейся (вот точное слово!) в артистическом кабаре «Бродячая собака» и позднее в «Привале комедиантов», но и столичной прессы, в том числе массовой, где его охотно печатали. Нуждаясь в деньгах, он много писал и отдавал в печать стихи, рассказы. Кроме писания текстов Георгий Владимирович больше ничего не умел. Но писал он почти как Пётр Боборыкин – «много, быстро, хорошо», когда не хандрил.
Через три дня после большевистского переворота Георгию Иванову исполнилось всего двадцать три года. К этому времени он был известным литератором – опубликовал четыре книги стихов, после ухода Гумилёва на фронт унаследовал его обозрения поэтических новинок в «Аполлоне» и председательство в «Цехе поэтов», печатался в крупных газетах. После возвращения Гумилёва в Петроград в 1918 году Иванов оставался заметной фигурой литературного мира Одной Столицы – в Союзе поэтов, «Цехе поэтов», Доме искусств, издательстве «Всемирная литература», поэтическом кружке гумилят «Звучащая раковина». К моменту отъезда из Советской России осенью 1922 года – в командировку «для составления репертуара государственных театров»! – ему неполных 28 лет. Впрочем, Лермонтова к этому возрасту уже убили.
И куда подевался столь известный и заметный литературный деятель? Стихи Гумилёва в СССР не печатали с 1925-го по 1986 год (исключение – хрестоматия Н. А. Трифонова для студентов педагогических вузов, публикация 1966 года в «Литературной России» и… что я забыл?), но из литературного пространства они не исчезали. Изданные в России книги Гумилёва можно было свободно – правда, дорого – купить в букинистических магазинах. Тексты ходили в машинописи (сколько сам перепечатал!), в ксерокопиях, даже в фотографиях («Доктора Живаго» Пастернака и «Остановку в пустыне» Бродского я впервые прочитал в виде пачки фотографий). Гумилёва не мог обойти ни один автор, писавший о русской поэзии 1910-х и начала 1920-х годов. Да, его критиковали, ругали, осуждали: «мытарили, зуботычили, купоросили и скипидарили», как сказал позже Леонид Мартынов. Но никто из напоминавших о том, что Гумилёв «был расстрелян как участник контрреволюционного заговора», не отказывал ему в поэтическом таланте.
Возвращение Гумилёва советскому читателю едва не состоялось в 1966 году. Главный редактор серии «Библиотека поэта» Владимир Орлов, ранее пробивший в Большую серию однотомник Марины Цветаевой, а позднее однотомник Константина Бальмонта со своими вступительными статьями, подготовил для Малой серии сборник «Поэты начала ХХ века», в который из числа запретных включил стихи Гумилёва и Владислава Ходасевича. Издание было анонсировано в газете «Литературная Россия» – с перепечаткой стихов Гумилёва – и доведено до верстки, но потом все-таки запрещено. Десять лет спустя вступительная статья Орлова к несостоявшемуся изданию открывала его сборник «Перепутья». Гумилёву и Ходасевичу там отведено по целому разделу.
Георгию Иванову ничего этого не досталось. При редких упоминаниях его имени в текстах третьих лиц часто приводили слова Блока из внутренней рецензии 1919 года на рукопись собрания стихов Иванова:
«Слушая такие стихи… можно вдруг заплакать – не о стихах, не об авторе их, а о нашем бессилии, о том, что есть такие страшные стихи ни о чем, не обделенные ничем – ни талантом, ни умом, ни вкусом, и вместе с тем – как будто нет этих стихов, они обделены всем, и ничего с этим сделать нельзя».
Блок – не истина в последней инстанции, тем более что в конце жизни он объявил войну акмеистам, «Цеху поэтов» и лично Гумилёву. Ее кульминацией стала опубликованная посмертно статья «Без божества, без вдохновенья». Куда как удобно было побивать советским классиком Блоком контрреволюционера Гумилёва и эмигранта Иванова! В ход шло всё, включая реплику злобной критикессы Софьи Парнок, выступавшей под псевдонимом Андрей Полянин: «Георгий Иванов – не создатель моды, не закройщик, а манекенщик – мастер показывать на себе платье различного покроя».
Апофеозом можно считать фразу того же Орлова: «Эмиграция противопоставляла Цветаевой парфюмерного стихотворца Георгия Иванова» (цитирую по памяти). Здесь неправда всё! Не было никакой единой эмиграции, даже литературной, которая могла бы кому-то кого-то противопоставлять. Если кто-то противопоставлял Иванова Цветаевой (я такого не припомню), то это было частное мнение некоего критика. Наконец, главное: называть Георгия Иванова эмигрантского периода парфюмерным стихотворцем – ложь, даже если очень хочется его унизить.
Откликаясь 7 мая 1916 года в газете «Утро России» на новый сборник Иванова «Вереск», Ходасевич заявил, что поэтом тот станет «только если случится с ним какая-нибудь большая житейская катастрофа, добрая встряска, вроде большого и настоящего горя». «Бывают странными пророками поэты иногда». «Добрая встряска» случилась уже в феврале следующего 1917 года, а в октябре-ноябре за ней последовала «большая житейская катастрофа», «большое и настоящее горе» – для Ходасевича, для Иванова и для всей России. Однако на творчестве Георгия Владимировича случившееся отразилось не сразу.
Стихи из итоговой для дореволюционного периода книги «Лампада» (1922) и нового сборника «Сады» (1921) в сердцах можно назвать парфюмерными. Иванов не откликнулся на революцию ни прямо, как Гиппиус или Маяковский, ни косвенно, как Ходасевич или Ахматова. Его отношение к событиям выразилось в демонстративном игнорировании происходящего, что вообще было характерно для Гумилёва и Третьего, послереволюционного «Цеха поэтов», в котором Иванов воспринимался как полноправный наследник и преемник Гумилёва.
«Сады» – маленькая изящная книжечка в подчеркнуто эстетской обложке работы Мстислава Добужинского, отпечатанная издательством «Петрополис» на дореволюционной бумаге верже мелким, четким и приятным глазу шрифтом – демонстративно открывались стихотворением, опубликованным еще в 1916 году в «Аполлоне»:
Где ты, Селим, и где твоя Заира,
Стихи Гафиза, лютня и луна!
Жестокий луч полуденного мира
Оставил сердцу только имена…
В первые послереволюционные годы Иванов любил читать эти стихи на литературных вечерах и записывать их в альбомы знакомых.
Дат под стихотворениями в «Садах» нет. Знающий читатель вправе подумать, что стихи сборника написаны после издания в 1916 году предыдущей книги «Вереск». Так ли важны даты? Для описываемой эпохи – несомненно. Возьмем второе стихотворение книги – кстати, мое знакомство с поэзией Иванова началось именно с «Садов», более сорока лет назад:
Эоловой арфой вздыхает печаль,
И звезд восковых зажигаются свечи,
И дальний закат, как персидская шаль,
Которой окутаны нежные плечи…
Это написано в начале счастливого романа с поэтессой Ириной Одоевцевой, который закончился счастливым (хотя и знавшим трудные времена) браком на всю жизнь. Но это написано в 1921 году в Петрограде, в год Кронштадтского восстания, смерти Блока и расстрела Гумилёва. В каком именно месяце написано, мы не знаем. Как и такое:
Теплый ветер вздыхает, деревья шумят у ручья,
Легкий серп отражается в зеркале северной ночи,
И как ризу Господню целую я платья края,
И колени, и губы, и эти зеленые очи…
Формально стихи безупречны. Молодой писатель из петроградской группы «Серапионовы братья» Лев Лунц сказал о «Садах»: «В общем, стихи Г. Иванова образцовы. И весь ужас в том, что они образцовы». Они воспринимались как вызов современности, тонкий и в чем-то издевательский, но не менее острый и откровенный, чем проклятья Гиппиус. Еще неизвестно, какой вариант был более антисоветским. Не в этом ли главная причина неприятия Иванова советской критикой, вскоре обернувшаяся запретом? Поэт навсегда покинул Советскую Россию осенью 1922 года. Последний раз его стихи были напечатаны там в 1925 году в большой антологии Ивана Ежова и Евгения Шамурина «Русская поэзия ХХ века» – предмете вожделения книжников нескольких поколений.
Запрещенного Гумилёва любитель стихов в советское время мог прочитать полностью. Иванова – только в книгах, изданных до эмиграции; зарубежные издания его стихов стали попадать в СССР, думаю, только во время «оттепели». Но это был уже ДРУГОЙ Иванов – не манерный эстет «Вереска» и «Садов», талантливый и милый, но, по справедливости, второстепенный для своей эпохи поэт. Рюрик Ивнев, знавший Георгия Иванова эпохи «Бродячей собаки» и «Привала комедиантов», в шестидесятые годы в Москве, по воспоминаниям современников, чуть не плакал над его поздними стихами и с изумлением повторял: «Ну кто мог подумать, что из Жоржика вырастет такой прекрасный, настоящий поэт?!» Цитирую по памяти, но за точность передачи содержания ручаюсь.
В поэтическом творчестве Георгия Иванова выделяют три периода или три манеры – и это не «мозговая игра» филологов, а несомненный факт. Первую манеру – до отъезда из России – мы уже знаем. За ней последовала вторая, просуществовавшая пятнадцать лет, до выхода в 1937 году книги «Отплытие на остров Цитеру. Избранные стихи 1916–1936». Поэт использовал заглавие своего дебютного сборника, немного переиначив его, но ранние стихи предал забвению. Вторую манеру можно представить по стихотворению, открывавшему «Розы» (1931) – первый эмигрантский сборник Иванова, ставший событием литературной жизни Русского Зарубежья.
Над закатами и розами –
Остальное всё равно –
Над торжественными звездами
Наше счастье зажжено.
Счастье мучить или мучиться,
Ревновать и забывать.
Счастье нам от Бога данное,
Счастье наше долгожданное,
И другому не бывать.
Все другое только музыка,
Отраженье, колдовство –
Или синее, холодное,
Бесконечное, бесплодное
Мировое торжество.
«Парфюмерный стихотворец» образца «Садов», конечно, был антигероем для советской литературы. Над его стихами можно аргументированно посмеиваться и называть эпигонскими: дескать, автор внимания не заслуживает, что признавали и многие современники. От парижских стихов Иванова 1920–1930-х годов уже не отмахнуться, не объявить их бездарными, хотя «совлиту» они оставались столь же безнадежно чужды. Лишь немногие можно упрекнуть в парфюмерности – например, «Над розовым морем вставала луна…» и «Не было измены. Только тишина…», которые зажили отдельной жизнью в исполнении Александра Вертинского.
Что с ними делать? Во-первых, не публиковать и не цитировать. Во-вторых, вынести им окончательный вердикт: «Его эмигрантское творчество можно назвать характернейшим явлением так называемой ''поэзии парижской ноты'' с ее изощренной остротой в плане выражения и преобладанием мотивов безвыходности и одиночества – в плане содержания». Так писал в 1982 году знаток Серебряного века Юрий Гельперин, с творчеством Иванова знакомый, в академическом издании «Литературное наследство». В подборку «Блок в поэзии его современников» Гельперин сумел втиснуть посвященное Блоку раннее стихотворение Иванова и дал справку о нем, каждое слово в которой цензура рассматривала чуть ли не в лупу. Само появление текста запрещенного поэта в советском издании казалось почти чудом – свидетельствую, как человек, прочитавший этот том «Литературного наследства» вскоре после выхода.
И ведь приведенная характеристика в целом справедлива. Антигерой? Да. Но почему не использовать его стихи, чтобы показать «моральное разложение» и «духовное убожество» эмиграции? Думаю, они для этого слишком талантливы – и нашли бы в Советском Союзе немало читателей, которым тоже были свойственны «мотивы безвыходности и одиночества».
Между 1937-м и 1944 годом Иванов не писал стихов. О причинах этого у биографов нет единого мнения… да это и неважно. Важно то, что в послевоенных публикациях, в сборнике «Портрет без сходства» (1950) и в итоговой книге «Стихи 1943–1958», подготовленной автором, но вышедшей вскоре после его смерти, миру предстал новый, третий Георгий Иванов, поразивший всех, кто его знал.
Писать о поздних стихах Иванова особенно трудно – хочется заполнить ими весь отведенный для статьи объем, но редактор едва ли согласится. Выбрать одно характерное стихотворение невозможно. Потребуется минимум десяток – и каждое будет представлять лишь одну из ипостасей «третьего Иванова».
Скажу одно: это был вызов всем нормативным представлениям о русской поэзии, за редкими исключениями не принятый даже многоголосой эмигрантской критикой. Советские авторы могли видеть в этих стихах только неприкрытое глумление. Над чем? Да буквально над всем, от «заветов классиков» до «здравого смысла», не говоря уже о политических моментах. Впрочем, политики в стихах Иванова как раз меньше всего. Но надо же что-то выбрать. Выбираю буквально наугад из десятков любимых:
Портной обновочку утюжит,
Сопит портной, шипит утюг,
И брюки выглядят не хуже
Любых обыкновенных брюк.
А между тем они из воска,
Из музыки, из лебеды,
На синем белая полоска –
Граница счастья и беды.
Из бездны протянулись руки:
В одной цветы, в другой кинжал…
Вскочил портной, спасая брюки,
Но никуда не убежал.
Торчит кинжал в боку портного,
Белеют розы на груди.
В сияньи брюки Иванóва
Летят – и вечность впереди.
И этого капитана Лебядкина называют классиком русской поэзии? – вопросит возмущенный читатель, мало знакомый с поздним творчеством Иванова. Настоящий антигерой для любителей стихов… разве что кроме обэриутов. Потому что сразу вспоминаются строки Николая Заболоцкого «На службу вышли Ивановы в своих штанах и башмаках». Знал ли их Иванов? Доподлинно неизвестно. Но, как и у Заболоцкого, он одним ударением отделил себя, поэта Георгия Ивáнова (сам он произносил только так) от безликой толпы мещан-Иванóвых. Хорошо, приведу что-нибудь «серьезное». Например, вот это, ставшее хрестоматийным:
Свободен путь под Фермопилами
На все четыре стороны.
И Греция цветет могилами,
Как будто не было войны.
А мы – Леонтьева и Тютчева
Сумбурные ученики –
Мы никогда не знали лучшего,
Чем праздной жизни пустяки.
Мы тешимся самообманами,
И нам потворствует весна,
Пройдя меж трезвыми и пьяными,
Она садится у окна.
«Дыша духами и туманами,
Она садится у окна».
Ей за морями-океанами
Видна блаженная страна:
Стоят рождественские елочки,
Скрывая снежную тюрьму.
И голубые комсомолочки,
Визжа, купаются в Крыму.
Они ныряют над могилами,
С одной – стихи, с другой – жених…
…И Леонид под Фермопилами,
Конечно, умер и за них.
В советское время такое не то что печатать – публично цитировать было страшно. Может быть, дело в «политике»? В «снежной тюрьме» и «голубых комсомолочках», которые в Крыму «ныряют над могилами» белогвардейцев, заживо утопленных во время красного террора. Самое «политическое» в этом стихотворении – упоминание о войне в Греции, относящееся не только к истории царя Леонида и трехсот спартанцев, но и к кровопролитной гражданской войне второй половины 1940-х годов, развязанной коммунистами при поддержке СССР (филологи «политикой» обычно пренебрегают).
Георгий Иванов до конца своих дней был убежденным противником коммунизма и большевиков. Взглядов своих не скрывал, но в стихи допускал редко:
Россия тридцать лет живет в тюрьме,
На Соловках или на Колыме.
И лишь на Колыме и Соловках
Россия та, что будет жить в веках.
Как ни относиться к содержанию этого высказывания, оно не более чем рифмованная публицистика. Гений Иванова в полной мере проявился в лирических стихах третьего периода – почитайте и убедитесь. Неприятие современного мира стало у него тотальным. Недоумевающие критики все же признали его первым поэтом эмиграции. Для официального «совлита» это делало Иванова главным антигероем, как ранее Мережковского и Гиппиус, находившихся за «красной чертой» допустимого. Хотя допущенные на родину Бальмонт и Бунин высказывались о «рабоче-крестьянской» не менее резко.
Может, не стоит сегодня ворошить прошлое и вспоминать «дела давно минувших дней»? Может, достаточно просто читать и перечитывать классика русской поэзии – а еще и отличного прозаика – Георгия Иванова и получать от этого удовольствие? Можно и так… но думаю, что сам Георгий Владимирович, много и серьезно размышлявший о прошлом страны и своем собственном, одобрил бы исторический подход.
...Печатались когда? В каком «Гиперборее»?
фото на главной странице
Портрет Георгия Иванова, 1921, автор Юрий Анненков
