Яков Гордин: «Я много лет занимаюсь проблемой – судьба нашей империи»
Историю России невозможно изучать в отрыве от мировой, считает писатель, публицист и прозаик, главный редактор журнала «Звезда» Яков Гордин. О том, почему он верит в будущее бумажной книги, об отличии русской дуэльной традиции от европейской и для чего написал книгу о Петре Первом, он рассказал в интервью «ЭГОИСТУ»
Яков Аркадьевич, осенью в советские времена начиналась подписка на газеты и журналы. Как сегодня с подпиской у вашего журнала?
Яков Гордин. Подписываются, конечно, но главный читатель у нас не бумажный, так как тираж всего восемьсот экземпляров. Зато на сайте «Журнального зала», где вывешены фактически все номера, более трехсот тысяч посетителей в год. Огромный читатель. Другое дело, что редакция ничего не получает от этого, ни копейки.
Бумажный вариант сохраняется для престижа?
Я. Г. Нет. Журнал со столетней традицией должен существовать и в традиционном обличии. Кроме того, он рассылается по библиотекам, где есть любители традиционного чтения.
Вам не жаль, что бумажные книги теряют популярность?
Я. Г. Я не согласен с этим. Казалось бы, есть электронные книги, но посмотрите на книжный рынок – он гигантский! Издается огромное количество книг, а если они издаются, значит, они покупаются.
А качество?
Я. Г. Зайдите в тот же «Буквоед», там продается масса замечательных книг по истории, философии, да по чему угодно. У меня самого довольно регулярно выходят книги и хорошо распродаются. Кроме того, это такая синусоида. Сейчас действительно бумажная книга идет вниз, а завтра пойдет вверх, и читать ее станет престижно, модно и интересно.
Вы оптимист?
Я. Г. Это просто здравый смысл и наблюдения над реальностью. Простите за банальные примеры, но когда появилась фотография, считалось, что она убьет живопись, а когда появилось телевидение, то считали, что оно убьет кино и театр. Но культура многообразна и не терпит сведения к одному принципу. Культура книги существует более пятисот лет, и она не исчезнет.
И для читателя важны обложка, бумага и шрифт?
Я. Г. Дело не только в этом. Восприятие текста в книге и на экране разное. Когда мне присылают рукописи, стараюсь их распечатать, так мне гораздо легче оценить текст. По наблюдениям администрации нашего «Журнального зала», значительная часть его читателей – это молодые люди. Студенты и школьники ищут материалы для своих работ. Удивительно, но это факт.
С другой стороны, есть наблюдения, что молодое поколение ничего не читает...
Я. Г. Очевидно, значительная часть его действительно такова, но надо сказать, если бы в «читающем» Советском Союзе были серьезные социологические исследования, то читателей серьезной литературы оказалось бы меньше, чем тех, кто читал дефицитные детективы или приключенческую литературу. Сейчас серьезный читатель несколько сжался, но он существует.
Ваша редакция реально существует? В нее можно прийти?
Я. Г. Абсолютно реальная.
И приходят молодые авторы?
Я. Г. Естественно. Недавно переслал в отдел прозы рассказы совсем молодого автора, который приходил в редакцию, и мы с ним беседовали.
По вашим наблюдениям, среди новичков литературе есть те, кто чувствуют, как говорится, нерв современности?
Я. Г. Есть люди – не самая свежая молодежь – с некоторым жизненным опытом, которые пишут, ориентируясь на сегодняшнюю проблематику не буквально, но по сути.
Что значит интерес к современности? Необязательно писать о политической обстановке, экономических сложностях или проблемах менеджеров среднего звена. Все это было интересно в девяностые, когда только-только появилась новая жизнь. Как члену жюри «Большой книги» мне каждый год присылают шестнадцать романов, и все они про жизнь, а не на злобу дня. Про жизнь всегда актуально, в любое время. Так что бумажные книги никуда не денутся. Посмотрите на книжные магазины…
Но книги стали недешевым удовольствием.
Я. Г. Да, не дешевое. Но тем не менее книги издаются и распродаются. Прекрасный пример – издательство «Вита Нова», в котором вышло несколько моих книг. Они издают серьезные книги на самом высоком уровне, с прекрасным оформлением. Соответственно, книги чрезвычайно дорогие. Но у этих книг есть свой покупатель. В прошлом году они выпустили мою книгу о Петре Первом, и она уже фактически распродана.
О нем, как и о Пушкине, написано множество книг. Нашли что-то новое?
Я. Г. Повторять и компилировать то, что было сказано многократно, смысла нет. Пётр как был таинственной фигурой, так и остался. Материалы о нем бесконечны, но нет историка, даже самого углубленного и квалифицированного, который мог бы сказать, что освоил весь материал о Петре.
Я уже много лет занимаюсь одной проблемой – судьба нашей империи, ее развитие и причины ее внутренней хрупкости. Моя книга называется «Царь и Бог. Петр Великий и его утопия», в ней я связал два сюжета. Один из них –гибель царевича Алексея. Я рассматриваю период с 1713-го по 1718 год, когда развивалась семейно-политическая драма, и мне кажется, что выяснил, для себя во всяком случае, почему Пётр пришел к той модели государства, которую он создал.
Будучи человеком утопического мышления, он поставил перед собой цель одним мощным и кровавым усилием превратить эту огромную страну в огромную Голландию. Ему это казалось идеальным государством, которое должно работать, как часовой механизм. Эта идея, которую он для себя сформулировал, была и идеей знаменитого философа Лейбница, с ним Пётр познакомился в Европе. Лейбниц помогал Петру в организации Академии наук, хотя приехать в Россию благоразумно отказался.
Пётр мечтал построить идеальное государство, которое построить в принципе невозможно. Но он был убежден, что для него нет ничего невозможного. Он очень таинственный и феноменальный персонаж, и его внутренний мир не очень понятен, потому что он считал, что может все, поскольку его власть дала ему в руки ресурсы, которые принадлежат ему, и он может делать с ними все что ему угодно.
Ничего не получилось.
Потомки подвели?
Я. Г. Они расхлебывали то, что построил Пётр Алексеевич. Он построил мощное военно-бюрократическое государство, такую огромную машину, которая, как бы странно это ни прозвучало, была нежизнеспособна. Она работала со страшным скрипом, усилиями, бесконечными попытками реформирования – иногда удачными, иногда неудачными – и дотянула до 1917 года, когда закончился ресурс и все погибло страшным образом.
Мне важно было показать, как Пётр представлял себе свое положение. Проанализировав их совместную работу с главным пропагандистом того времени Феофаном Прокоповичем, я, кажется, кое-что понял и попытался зафиксировать.
Фактически Пётр считал, что его власть равна власти Господа Бога, и это Феофан Прокопович оформил в своих сочинениях, у него была замечательная формула: безответственная власть. То есть власть, которая может все и не отвечает ни за что и ни перед кем, а что касается отношений с Господом Богом, то поскольку царь является его полномочным представителем на земле, то Бог заранее, так сказать, одобряет все, что он делает. У Прокоповича есть любопытные пассажи на эту тему. Он считал, что если государь делает что-то во вред своему народу, то народ должен повиноваться и делать то, что ему приказано.
В общем, идеологически была оформлена та модель, в которой власть государя, пользуясь термином Феофана, безответственна. Это было связано с судьбой царевича Алексея. Поскольку Пётр решил в какой-то момент физически уничтожить наследника, то есть собственного сына, то для него это была нетривиальная задача. Поэтому и была выстроена идеология абсолютной бесконтрольной власти, которая что бы ни делала, всё считалось правильным. Таким образом, убийство Алексея – его убили, а не казнили – было оправдано. Это было толчком для создания этой идеологии. Наследники Петра уже такой властью не пользовались, но они знали, что в принципе наследуют именно эту власть. Та же Анна Иоанновна широко пользовалась этим, а вот Николай Первый уже понимал, что есть ограничители.
Надо еще понимать, что Пётр построил такое идеальное государство, в котором дворяне убили пять своих государей – и никто никаких угрызений совести не испытывал. После убийства Павла Первого этот урок учитывали и Александр Первый, и Николай Первый. Они понимали, что есть ограничения власти. Это, я сказал бы, трагический парадокс их внутренней жизни. С одной стороны, они были наследниками абсолютной власти, с другой – в отличие от Петра, не могли ею пользоваться до конца.
Вы сказали про хрупкость империи, но худо-бедно она просуществовала двести лет, а при Николае Первом ее называли «жандармом Европы». Какая же тут хрупкость?
Я. Г. Николай считал себя «жандармом Европы» – и чем это кончилось? Тяжелейшим поражением в Крымской войне, для него это было личной трагедией.
Что касается хрупкости, то через пятьдесят лет после смерти Петра началась пугачевщина – настоящая гражданская война, тяжелая и кровавая. И с тех пор власть и правящий слой ощущали вулканичность почвы. «Крепостное право – пороховой погреб под государством», как сказал Николаю I Бенкендорф. Более того, то, что делал Пётр, не было воспринято подавляющим большинством русского населения. В народе его считали Антихристом. Население России так и осталось непримиримо расколотым. Власть держалась на штыках гвардии, армия считалась ненадежной. Это была военная империя, и власть опиралась исключительно на силу. Как только кулак разжимался, начинались разного рода неприятности, а когда разжался окончательно, то все рухнуло.
Вы автор книги о русской дуэли. Почему такой интерес к этой теме?
Я. Г. Понимаете, занимаясь историей империи, необходимо представлять себе историю дворянства, его психологию, а без изучения дуэльной традиции это немыслимо, потому что это был чрезвычайно важный фактор. Классический тип русского дворянина Александровской эпохи вырос таким в результате того, что где-то в шестидесятые-семидесятые годы восемнадцатого века в России появились дуэльная традиция и понятие чести. Это началось после Манифеста Петра Третьего о вольности дворянства, когда дворянин был избавлен от телесных наказаний. Это важно, потому что рассуждать о чести человеку, которого могут высечь, как-то не очень.
Это не было подражанием Западу, как у нас это обычно бывает?
Я. Г. В известном смысле – да, потому что эта традиция европейская, как чрезвычайно многое в нашей жизни, но эта была органична. Таким образом, дворяне учили друг друга, как нужно себя благородно вести. Я бы сказал, что это было педагогическое явление.
Кончалось, правда, не всегда хорошо…
Я. Г. Конечно, потому что если ты не умеешь вести себя достойным образом с себе подобными, то можешь получить или клинок в грудь, или пулю в лоб. Это был некий регулятор поведения. Классический тип русского дворянина был выработан, помимо прочего, в горниле дуэльной традиции.
В чем было ее отличие от европейской?
Я. Г. Она была гораздо жестче. Писанный кодекс дуэли появился в России в 1836 году, до этого была устная традиция. Это был классический кодекс, привезенный из Парижа, де Вильяра, законодателя чести во Франции. В европейской традиции дуэль на пятнадцати шагах считалась экзотической. Еще Пушкин издевался над этим. В разговоре с секундантом Дантеса д’Аршиаком он говорил: «Вы, французы, все такие образованные, знаете латынь, но когда стреляетесь, становитесь на тридцати шагах». Ему это было смешно, потому что в России стрелялись с восьми и шести шагов.
Кроме того, в русской дуэльной традиции были такие условия, которые в Европе не допускались. В классическом кодексе прямо было сказано, что условия дуэли не должны быть смертельными. Дуэль вообще была предназначена для защиты чести, и не обязательно быть убитым или убить, главное – рискнуть жизнью, выдержать выстрел противника. В России была традиция смертельной дуэли. Скажем, пушкинская была такой же, с неограниченным количеством выстрелов.
А у Лермонтова?
Я. Г. В его случае вообще много непонятного. Очевидно, что те, кто были секундантами, не рассчитывали, что она будет серьезной, – не было письменных условий, чего требовал кодекс. Это было время заката русской дуэли. Недаром Лермонтов писал в «Княжне Мери», как противники Печорина сговорились не заряжать его пистолет... Еще десять лет назад до этого никому в голову не пришло бы похожее, потому что это дискредитация представления о чести.
Но смертельная дуэль в Росси была естественным явлением, хотя европейская традиция категорически это не допускала. Кроме того, были еще некие особенности, которых не было в Европе. Например, часто договаривались так: если один противник, не дойдя до барьера, выстрелил и промахнулся, то тот, у кого остался выстрел, имел право подозвать его к барьеру вплотную и застрелить как неподвижную мишень. Или взять, к примеру, первую пару знаменитой четверной дуэли – Завадовский и Шереметев. Шереметев выстрелил и промахнулся. Завадовский потребовал, чтобы он подошел к барьеру, выстрелил и смертельно его ранил. Если бы, скажем, Завадовский выстрелил в воздух, то Шереметев потребовал бы продолжения и мог убить в следующем выстреле.
Разве дуэли не были запрещены законом?
Я. Г. Их запретил еще Пётр Первый, когда еще никаких дуэлей не было. В его воинском артикуле была статья – этот закон, кстати, никто не отменял до 1917 года, – согласно которой все участники дуэли должны быть повешены, и не важно, кто был убит или ранен. За участие в ней все участники и секунданты должны были быть повешены. Другое дело, что этот закон никогда не применялся. До Екатерины Второй дуэлей в России вообще не было, а в петровское время ее практиковали европейские офицеры, но это их дело.
Простите, как же Пётр запретил то, чего не было?
Я. Г. Тут все абсолютно понятно. Ему не просто было кого-то жалко: дескать, поубивают друг друга. Он считал, что это бунт: подданный не имел права распоряжаться своей жизнью и смертью. Если кто-то считал себя оскорбленным, то он должен был подать рапорт начальству, и оно решит, кто прав, а кто виноват. Дуэль считалась выходом за пределы юрисдикции государства.
Как наказали за них? Например, того же Дантеса за дуэль с Пушкиным?
Я. Г. Разжаловали в солдаты и выслали из России, он был иностранный подданный. Всерьез наказывали редко. Пожалуй, самым суровым было разжалование в солдаты с выслугой. Или отправка из гвардии в армию тем же чином. Или, как Лермонтова, на Кавказ без разжалования. Практиковалась и недолгая отсидка в крепости. Екатерина Вторая и Александр Первый относились к дуэлям довольно либерально. Закон не закон – как решил государь, так и будет.
В 1822 году произошла знаменитая генеральская дуэль начальника штаба 2-й армии Киселёва и командира бригады генерала Мордвинова. Киселёв смертельно ранил своего противника, который его вызвал. После этого он сложил с себя полномочия, передал их другому генералу и написал письмо Александру.
И что ему ответил император?
Я. Г. Велел исполнять свои обязанности. Только один упрек был: зачем это надо было стреляться в России? Надо было выехать за границу, там делайте, что хотите.
Недавно высокопоставленный чиновник предложил отменить изучение всемирной истории, так как она плохо усваивается нашими студентами. Как вы думаете, что может получиться в итоге, если его идея осуществится?
Я. Г. В России осуществиться может все что угодно. Но я не думаю, что на этой пойдут, и помимо этого – куда девать в таком случае большое количество специалистов по иностранной истории? На пенсию всех отправить?
Тот же чиновник предлагает импортозамещение – вместо мировой истории углубить изучение отечественной.
Я. Г. Это другое дело, но изучать русскую историю в отрыве от мировой просто невозможно. Тот, кто это предлагает, не очень представляет себе технологию изучения отечественной истории. Наша гордость – война с Наполеоном. А почему он пришел? Что заставило Наполеона затеять этот опасный поход? Какова была ситуация в Европе, которая его на это толкнула? А как объяснить возникновение Крымской войны без анализа позиции европейских держав?
Например, можно упростить: пришел враг – и мы его прогнали.
Я. Г. А чего он пришел? Зачем потом Россия полезла в Европу? Кутузов был против войны в ней. Он считал, что если мы выгнали Наполеона, то пусть европейцы сами с ним разбираются. Или как объяснить Петровские реформы, изолировав их от того, что происходило в Европе? Это невозможно.
А что, на ваш взгляд, можно бы углубить в изучении нашей истории?
Я. Г. Все зависит от установки. Если следовать идеологическому импульсу, то нужно подробно изучать военную историю России.
Начиная с Орды?
Я. Г. Можно и с нее, хотя главная история у нас – это имперский период, до этого был другой тип государства. Мы живем в петровском государстве, а не московском, это разные модели, у них разные государственные психологии. Наша военная история достаточно непроста, это отнюдь не только «гром победы раздавайся». Она тяжелая, действительно героическая, в ней много поучительного. Я бы предложил специальной курс военной истории, у нас есть хорошие специалисты.
А как же быть тогда с котлами на Красной площади, в которых при Иване Грозном варили людей? Это не нужно?
Я. Г. Про котлы что-то не припоминаю. А изучать надо все. Но в данном случае мы говорим о том, что нужно углубить в изучении нашей истории, и я предлагаю военную составляющую. В ней далеко не все ясно и весьма актуально. Например, присоединение Средней Азии – последний подвиг империи. Важно понять, нужно ли было это делать или были другие варианты взаимоотношений с окраинами? К чему это привело? Насколько это было рентабельно экономически? Теперь мы знаем, что это было убыточно.
О ленинградском Союзе писателей много написано, но вы особо отмечаете секцию переводчиков. Почему?
Я. Г. Потому, что это был удивительный культурно-интеллектуальный оазис не только в Союзе писателей, но и вообще в жизни Ленинграда. В середине пятидесятых, когда стали возвращаться сидевшие люди, в Ленинград вернулись несколько человек, которые потом стали украшением секции переводчиков, хотя в ней впоследствии были не только политзэки. Это было такое удивительное сообщество, непростое, с достаточно сложными отношениями, в нем сконцентрировались люди с драматическими судьбами, колоссальной эрудицией, высоким интеллектом, ухитрившиеся жить в советском пространстве совершенно особой жизнью.
Часто люди задаются вопросом: почему советская власть поощряла переводы западной литературы? Это было опасное дело, потому что вся эта литература несла чуждую идеологию и пользы советской власти это не принесло. Советская власть часто оказывалась в плену собственной демагогии. Вот Ленин неосторожно сказал, что стать настоящим коммунистом нельзя, не освоив все богатства мировой культуры. Куда ж теперь деться – приходилось осваивать. Очень большую роль сыграл Горький, обожавший книги, всячески пропагандировавший перевод западной литературы.
Потом деваться было некуда – сложилась мощная традиция. Считалось, что нужно переводить все лучшее, что есть в западной литературе, если это не откровенно идеологически враждебно. А как определить Пруста – он дружественен или враждебен? А Томас Манн? Конечно, их переводили и издавали, как все лучшее, что было в западной литературе не только первого ряда, но и второго, и третьего.
Хотя жизнь переводчиков при этом была нелегкая. В Советском Союзе было всего два издательства, которые издавали переводы. Московские переводчики были первыми в очереди, ленинградским издаться было крайне непросто. В секции переводчиков было несколько корифеев, но выделить можно трех, все они вернулись из лагерей. Иван Алексеевич Лихачёв просидел девятнадцать лет.
За что?
Я. Г. Очевидно, за антисоветские разговоры. Он был преподавателем военно-морской академии, у него даже было звание, которое ему вернули после реабилитации. Еще можно вспомнить Александра Александрович Энгельке. Он тоже преподал в военном училище.
Его тоже посадили?
Я. Г. Да, лет на десять. И еще Алексей Матвеевич Шадрин. Очень любопытный человек и, соответственно, тоже сидевший. Видимо, там он сильно закалился, потому что в любой мороз ходил в курточке и шапочке. Была еще прекрасная переводчица Эльга Львовна Линецкая, она тоже сидела, но немного. И, конечно, знаменитая Татьяна Гнедич, она переводила Байрона по памяти в камере. Кто-то из охраны из сочувствия дал ей клочки бумаги, на которые она записывала перевод «Дон Жуана».
Надо сказать, что это были люди не только высокой образованности, но и высокой порядочности. Это я говорю о той секции переводчиков, которые у меня перед глазами. Эти имена ничего не скажут современным читателям, но они наверняка читают их переводы. Фамилии переводчиков мало кого интересуют, запоминают авторов оригиналов.
Вы сказали, что переводы западной литературы не прошли даром для советской власти. Почему?
Я. Г. Она была непоследовательна в своих действиях, это ее и погубило в конце концов. Один из примеров непоследовательности – переводы мировой литературы. Казалось бы, надо переводить пролетарскую литературу: ешьте что дают.
То есть та же история, что и с петровской империей: советская власть оказалась хрупкой.
Я. Г. В общем, да, только, к счастью, просуществовала поменьше. Понимаете, на людей, которые читали Томаса Манна или Пруста, советской идеологии было сложнее воздействовать. Это как-то не учитывалось. Если переводчик подавал заявку на будущий перевод, он должен был объяснять, что это критика капиталистического мира или ханжества европейского общества. Но возьмите того же Бальзака: понятное дело, у него все про язвы молодого капитализма.
Наверняка в секции переводчиков были и интересные события.
Я. Г. Была незаурядная общественная жизнь. К примеру, был Ефим Григорьевич Эткинд, теоретик перевода, германист. Он защищал Бродского на суде. Потом нашли повод обвинить его в антисоветской деятельности, лишили докторской степени, оставили без работы, исключили из Союза писателей, и он уехал, стал профессором Сорбонны. В конце восьмидесятых его восстановили в союзе, причем те, кто исключали, извинялись, били себя в грудь.
Он вел вечера «Впервые на русском языке», они пользовались большим успехом, зал в Союзе писателей всегда был полон. На них люди читали свои свежие, интересные переводы. Незадолго до ареста Бродского он пригласил его выступить на таком вечере, и Бродский читал свои блестящие переводы с польского.
И, конечно, были интересные заседания секции переводчиков. Это была атмосфера сгущенного интеллекта и сгущенной культуры. На них были и молодые, но ядром были люди концентрированной мировой культуры. Обсуждения были остроумные, квалифицированные, веселые. Это был совершенно особый мир.
И этой школы не осталось?
Я. Г. Понимаете, в девяностые был книжный бум, и переводить можно было все на свете. В эту профессию пришло много непрофессиональных людей. Считалось, что если знаешь язык, то перевести не составит труда. Хотя знание языка далеко не все, работа переводчика художественной литературы – это фактически сотворчество.